Пятый месяц каждое утро, я, как и многие, смотрю сводки — заболело, выздоровело, умерло. Тысяча двести в Сибири, тринадцать тысяч в стране, шестьсот тысяч в мире.
Все эти смерти были до поры далеко, где-то там, я не знал даже имен погибших. Первым из знакомых в этом списке появился сосед Сани — его имени я тоже не знал, просто сосед моего старого новосибирского друга, перебравшегося в Москву в новую квартиру на Панфиловцев, а тот сосед мне встретился пару раз в их общей отсечке — кажется, в столице это называют тамбуром. У соседа был лишний вес и что-то с обменом веществ, и Саня, успевший от скуки получить сертификат настоящего диетолога, пытался перевести сотамбурника на щадящую диету. Не успел: 27 апреля соседа увезли с пневмонией, после трех анализов отказываясь подтверждать очевидное, а уже после майских отдали тело, всё же поставив тот самый диагноз. Кажется, это был первый мой хоть как-то отдаленно, но лично знакомый человек, который пострадал от этой всемирной гадости.
Угроза ширилась, и вскоре заразились знакомые медики с «тридцать четвёрки», где я трижды лежал в реанимации в те еще благославленые времена, когда маски носили только в этой самой реанимации, а выживший из ума директор журнала, мой начальник, бомбардировал меня через прокуратуру обвинениями в краже с казенной почты вордовского файла и требовал немедленно его вернуть. Завотделением меня так и называла — «похититель Ворда».
Потом вокруг стали уходить родители знакомых, особенно те, что с опасными заболеваниями или онкологией, — и, наверное, нельзя о таком даже думать, но я с ужасом представлял, что бы мы делали сейчас с маминой четвертой стадией в условиях отказов от плановых облучений, если даже осенью, перед тем как мама ушла, один большой-большой краевой алтайский медицинский начальник, узнав, что он для нас последняя инстанция, на голубом глазу потребовал с моей сестры за интубирование мамы двести тысяч — глядя в глаза и посмеиваясь.
Когда меня после похорон мамы брат вечером увез на вокзал, я не стал никому говорить, что вернулся в город и нашел ту самую больницу, где заседал этот большой медицинский босс. На запасной лестнице там висел короб с большим пожарным топором, но я готов был справиться с боссом голыми руками, без всякого топора, просто вцепиться в горло, мне этого очень хотелось. Этого главного — он действительно главный краевой специалист в своем деле, это его официальный статус — спасла моя Сашка, написавшая мне в тот самый момент, когда я стоял в больничном коридоре, что завтра у них школьное собрание, мама не может, надо сходить мне. И если бы я всё исполнил как хотел, то вышел бы на свободу уже к тому времени, когда в школу пошли бы мои гипотетические внуки.
Та же — тогда совсем крошечная — Сашка спасала меня от неминуемого и раньше, обнаружив перед походом в детсад, что я сижу, уставившись бездумно на стену и решая, нужен ли я еще тут, на этом свете, — она пообещала меня взять в свою песенку, и я расплакался, позабыв про глупые мысли, и всё прошло.
О смерти я впервые задумался лет в шесть, у меня даже есть коротенькая зарисовка об этом самом моменте, я его отчетливо помню, это озарение. До того мне казалось, что все вечны, что мама в шапочке с беличьими косичками всегда будет такой же молодой, что отец, которому я после командировок «растаптываю» поясницу, не поседеет, даже бабушка, прячущая под «третий пододеяльник сверху» похоронные деньги и крепко накрепко просившая запомнить меня эти заначки — «покрАдут!» — тоже будет всегда с нами.
Но за пару месяцев до того озарения не стало моей подружки Женьки. Она была совсем пацанкой, даже ростом с высокого для той поры меня, только на сантиметр меньше, вместе с нами играла в опасные игры, прыгала с сарайки, стреляла из пугачей, жевала гудрон, ныряла в омут карьера — и всё ей было нипочем, дочери родителей, чья родословная шла от югославского диктатора Тито, болгарских коммунистов и еще от кого-то столь же революционного и опасного, — потому в наши бараки регулярно наведывались из края ш т а т с к и е проверяющие на черных «волгах».
1 сентября Женька впервые взяла меня за руку, когда мы шли из школы после торжественной линейки, и мне было стыдно и страшно — вдруг кто увидит. А еще было приятно, что у меня есть вот такой бесстрашный друг… подруга, которая не боится чужого неодобрения, не то что я, и хотелось, чтобы мы и завтра шли вместе, держась за руки.
Хоронили Женьку в Барнауле. И я ровно с того дня возненавидел этот город
А назавтра Женьки не было на нашем условленном месте, не было и послезавтра, в школе она тоже не появлялась, а еще через три дня у их дома стоял большой нездешний автобус, было много людей, что-то говорящих про ураганный отек легких, а к крыльцу была прислонена крышка от домовины, совсем крошечная, почти как я ростом, только на сантиметр меньше.
Хоронили Женьку в Барнауле. И я ровно с того дня возненавидел этот город: до Новосибирска и Барнаула от нашего городка было приблизительно одни и те же двести километров, но из Энска батя привозил нам пепси-колу и кукурузные палочки — единственную сладость, которой можно было наесться вволю, остальными вкусностями приходилось делиться с сестрой и братом; а Барнаул был для меня средоточием больниц, которые я, кажется, исследовал все, от туберкулезки до маминых онкоцентров.
* * *
Из того же Новосибирска мне привезли и первый велосипед, тогда еще вожделенный «Школьник» — зеленый, с закрытой рамой, как и полагается настоящим пацанам, а не то недоразумение, что купили родители моему барачному другу Юрке, с девчачьей открытой рамой, просто позор для наших мест.
Отсутствие рамы и спасло Юрку, когда я на полном ходу врезался в него, вывернув из-за угла — мы как раз играли в погоню, где нужно было ухватить соперника специальным крюком за багажник. Если бы рама у его велосипеда была моей конструкции, то он неминуемо бы переломал себе ноги при падении. А так — его только выбросило из-за высокого руля в кусты, разве что содрал немного кожи у виска, когда тормозил головой об забор. Мама Юрки, тетя Нина, была медиком, Юрка был единственным и долгожданным, очень поздним ребенком, над ним тряслись как над хрустальным, потому его немедленно отправили в краевую больницу на полный осмотр — вдруг от царапины будет гангрена, а повреждений на самом деле больше, чем кажется.
Подробностей тамошнего осмотра я не знаю, но семейная легенда гласит, что тетя Нина с Юркой и безропотным мужем сразу после получения диагноза и возвращения съехали с наших бараков куда-то подальше, а причиной было то, что сказал им в отделении больницы, в том самом, что отвечает за происходящее в голове, какой-то старый врач-еврей (эту деталь я уже додумал в написанном однажды по следам сих событий рассказе, но кем он еще мог быть — не мордвином же).
У Юрки обнаружилась какая-то трудно распознаваемая опухоль в районе виска, и никто бы не увидел ни ее, ни последствий до последних его, Юрки, дней, если бы не моя бесшабашность, не эта вот эта авария — и не настырность тети Нины, решившей проверить сыночка на всё, что только можно. Тот врач сказал, что им очень повезло, на этой стадии возможна несложная операция с последующим облучением, и шансы на успех — гигантские. И еще добавил что-то на идише — мол, тот, кто вам устроил вот это всё с вашим сыном — он что-то типа ангела смерти , только наоборот, есть у многих народов такой термин. Такие, мол, попадаются нам на пути нечасто, Юрке просто повезло, а от этого ангела надо чем-то откупиться.
Через полгода мы с мамой были в гостях в новой квартире Юрки, он был совсем лысым, даже без бровей, но уже выздоравливал. Тетя Нина разговаривала со мной вежливо, но с каким-то напряжением, а Юрка всё время пугливо отсаживался подальше, и мы с ним так и не поговорили толком.
Ещё через полгода у дверей подъезда нашего нового дома — из бараков все тогда почти одновременно разъехались, дождавшись через десять долгих лет после постановки в очередь сдачи пары пятиэтажек под говорящим названием «графские развалины» — появился отец Юрки. Он прикатил новенький велосипед — всё тот же «Школьник», только не зеленый, каким был мой, а голубой и с девчачьей рамой. Он что-то буркнул, отводя глаза в сторону, и оставил подарок у скамейки, и когда даритель ушел, то велосипед соскользнул со скамейки, вывалив с багажника полный комплект запчастей и инструментов, от насоса до, кажется, надфиля.
Всё, что я запомнил из бессвязных слов дядь Юры — сына назвали, кстати, в честь отца, никогда такого не понимал — он всё время повторял что-то про «обошла мимо» и «спасибо, что не взял Юрку». Кажется, он и впрямь посчитал меня этаким ангелом смерти, который то ли простил жертву, то ли наигрался с ней и бросил.
* * *
Дальнейшие исчезновения людей из моей жизни были такими же драматичными, но запоминались меньше. Пропали, а после нашлись растерзанными на берегу позаброшенного карьера мои маленькие одноклассницы, которых за год до того забрали от алкоголика и дебошира-отца в детский дом — детдомовские учились вместе с нами в обычной школе и отличались только скудностью одежды, с одним комплектом на учебу и на отдых. Сострадательная нянечка из детдома поверила в тот день папаше, приехавшему повидать дочерей, что он недолго прогуляется с ними вдоль берега и научит рыбалить — он ведь давно остепенился, вот даже пить почти бросил, скоро оформит роднулек назад, заберет домой, у него в соседнем селе справный дом, тельная корова, свинки и целый выводок курей-пеструшек.
Настоящие подробности о том вечере узнал наш физрук по кличке Раджа
Подробности того, что с девочками сделали на берегу карьера упившийся до невменяемости папаша и его сумасшедший дружок, я до сих пор не знаю. Каким-то образом им даже удалось поначалу отбиться от обвинений и остаться на свободе, осталась висеть только статья про оставление в опасности или что-то в этом роде.
Настоящие подробности о том вечере узнал наш физрук по кличке Раджа, которому доказательства не требовались, и именно его отпечатки нашли на лопате и вилах в том хлеву в соседней деревне, где радетельный папаша держал своих свинок. Тут алкоголик и нашел свою смерть, закопанный по макушку в навозе.
Объявленного еще в те времена в розыск Раджу время от времени видят где-то в районе Памира — он, то ли индиец, то ли пакистанец по происхождению, живет там высоко в горах круглый год, встречает и провожает альпинистов и дарит особенно понравившимся фигурки слоников, гепардов и антилоп, выточенные из древних костей, в изобилии вытаивающих тут из-под снега во время потеплений. Есть такая фигурка от него и у меня – еще со времен школы.
* * *
Про многие смерти я забыл — или пытался забыть.
Об одной такой мне напомнила незнакомка совсем недавно, в прошлом году. Она написала, что ищет Серtжу по кличке Синёк — кажется, это мой одноклассник по первой еще школе, той самой, среди бараков, сказала она, хотя он вроде бы на год старше.
Они были с ним соседями — она и ее сестренка-близняшка, только они, конечно, этого не помнят, им тогда было с годик или чуть больше.
М а м а — она сказала это слово с какой-то неловкостью — часто оставляла их одних, вот таких крошек, дома, она много пила, как они позже узнали. И их подкармливал, переодевал и вообще присматривал за ними тот самый Синёк, Сережа, первоклассник из дома напротив. Он даже подтапливал печку — и именно он, а не взрослые соседи, которые тоже сильно пили, фактически спас их с сестрой от неминуемой смерти, не дал замерзнуть или умереть от голода, когда мамаша не появлялась или уходила в запой на несколько дней..
Обо всём этом они узнали много позже, после детдома, куда их забрали от... м а м ы — теперь я понимал, почему ей так трудно дается это слово. Их развели по разным городам, но они потом нашли друг друга, уже после ПТУ, где одна выучилась на швею-мотористку — «знаете, работала на полста вторых челноках, таких давно уже не делают», — а другая — на парикмахера. Там было много чего тяжелого и в детдоме, и после, хватит на сорок жизней, но всё сложилось... благополучно, — снова чуть замешкалась она.
Мальчика они уже искали, но ничего не получалось
Она сама теперь живет на Аляске, — надо же, я думал, там обитают только брутальные телегерои, — а сестра преподает в школе дизайна в Сан-Франциско.
О мальчике Сереже им больше ничего не известно, есть только его особая примета, даже две: кажется, у него одно ухо было больше другого, а еще левый висок вроде бы был седым с самого детства, вот и всё. Мальчика они уже искали, но ничего не получалось, а теперь вот почти случайно наткнулись на меня — и я наверняка помню такого необычного пацана, а если им повезет, то могу знать и о его дальнейшей судьбе.
Им повезло — Синька я помнил. Помнил даже за что он, сын алкоголика, получил кличку — за ту самую «синьку», как называли у нас водку. Отец Серёги пил нещадно, пропивая всё в доме и поколачивая родных. Кажется, уши, одно больше другого, у мальчика стали такими тоже по вине проспиртованных генов папаши. Серёга стеснялся этих ассиметричных лопухов и пытался спрятать их под длинными прядями волос, но всех нас принудительно стригли под полубокс, так что моему другу доставались насмешки старшеклассников и даже одногодков.
Мы с ним тогда действительно дружили, обнаружив, что родились в один день, День Парижской коммуны, только он был на год старше меня, отправившегося в школу в шесть лет. А когда сразу после 1 сентября умерла наша общая подруга Женька, кажется, мы впервые оба поняли, что всё вокруг скоротечно, нельзя терять ни минуты. Вот тогда у Сереги и поседел один висок — кажется, ему Женька тоже нравилась, но говорить об этом у нас было не принято.
Мы в те бурные времена пропадали бы с ним во дворах хоть каждый день, отвлекаясь только на уроки, но Синёк время от времени предупреждал, что ему надо посидеть с близняшками, и я понимал его заботу — у самого в двух крошечных комнатушках барака было двое младших, и обоих приходилось поить-кормить-перепеленывать, когда просила мама, — сначала под ее присмотром, а потом и самостоятельно. Я, конечно, думал тогда, что «близняшки» — это родные сестренки Серёги, о соседках узнав только теперь.
В четвертом классе мы наконец-то переехали из бараков в новую квартиру, и я стал все реже навещать старых друзей. А в конце учебного года и вовсе сломал ногу, ковыляя на костылях и редко куда выбираясь. Один из неказистых деревянных костылей мне тогда, кстати, починил Синёк — руки у него были золотые, в батю, когда тот, конечно, не пил.
Через год после моего переезда — Сереге к тому времени исполнилось... да, лет двенадцать, наверное, если я только-только отпраздновал одиннадцатилетие, — моего друга убил пьяный отец, пытаясь выпороть армейским ремнем и попав по виску усиленной свинцом, по дембельской привычке, пряжкой.
Я о Синьке почти забыл и вспомнил случайно в прошлом марте, в баре Антверпена, празднуя в День Парижской коммуны наступившее сорокадевятилетие. Кто-то из местных подошел к стойке, гремя костылями, совсем совдеповскими, длинными и неудобными деревянными палками с расшатанными болтами, и я вдруг понял, что сегодня лопоухому Серёге исполнилось бы пятьдесят лет.
Он был ровно на год старше.
* * *
Сейчас снова вокруг смерть, о которой не хочется думать. Сын телефонистки, я всегда боялся телефонов, от которых жду только плохие известия — и они непременно настигают меня где угодно благодаря нынешней мобильности. О маме я узнал в гостинице Владивостока, и это будто не было правдой — за тысячи километров от Барнаула, проклятого города, где случается всё самое плохое.
я бесконечно шел и шел по ненавистному Барнаулу и никак не мог дойти до собора
Шесть часов полета, пять часов на автобусе из Новосибирска, прощальный зал, кладбище, поминальный обед, бессмысленные погребальные русские традиции — последнее напрягало почему-то больше, чем всё остальное. Мой не от мира сего дядя, мамин брат, поэт, приехав уже к тому самому обеду, где запрещены вилки, на столе из приборов положены только ложки, тихо признался, что на кладбище он не опоздал, просто не хотел всё это видеть, а раз не видел, то ничего и не было, и его сестренка — она самая младшая среди них пятерых — жива.
Мы тогда с Наташкой — моей младшей сестренкой — договорились, что если что — только в крематорий, чтобы поменьше вот этого всего, чтобы без могил и крестов, фальшивого христианства и прочего пустозвонного. Но у Наташки не вышло — всего через полгода я бесконечно шел и шел по ненавистному Барнаулу и никак не мог дойти до собора, где отпевали ее, — вот бы она, равнодушная ко всем религиям вместе, посмеялась бы над попом, как-то искренне удивившимся в конце своей речи, что забирают нас туда «не спросясь».
* * *
Мы теперь остались втроем, только мальчики — я, отец и брат. Трясущиеся над каждым повышением температуры или давления, собирающиеся писать завещание при легком недомогании — не то, что наши мужественные девочки, которых — «не спросясь» — зачем-то забрали раньше нас. Помня о них, о маме и сестре, я теперь регулярно проверяюсь у эндокринолога, слежу за сердцем и вязкостью крови, работаю над сбросом лишнего веса — всё это оказалось критично опасным для ушедших, а значит грозит и мне.
Сводки по ковиду я рассматриваю приземленно — в привязке к тем знакомым и друзьям, кого это может коснуться. Мои французские, а теперь прибалтийские друзья Маша с Юрой, которые подарили мне первый Париж, много курили, да и возраст, но теперь вроде бы вместе бросили — ура! — да и послабления у них в Риге, всё пошло на спад, глядишь, для них всё обойдётся. Фейсбучный, знакомый еще по ЖЖ, как многие друзья и френды, израильский матерщинник-провокатор Борух со своим-несвоим сердцем и Кируля с букетом болезней, точь-в-точь Маргарита Павловна из «Покровских ворот», — в их палестинах наоборот начинается вторая волна, не попасть бы им под нее.
Оставшись без Европы, я ношу маску, мою руки после каждого контакта — без ажиотажа, никого не призывая, я просто хочу еще немного пожить
Еще одни горячо любимые парижане, Саша с Машей и многочисленным семейством (пятеро детей — моя неосуществленная мечта), большая часть из которого стала врачами, уже переболели проклятым вирусом. Ровно в те дни, когда подхватили ковид они, у них в гостях ожидался я, и значит хорошо, что не рискнул и не отправился в столицу Франции и Порту, несмотря на пропажу билетов и войну с авиакомпаниями — спасибо, что взяли деньгами, еще неизвестно, как бы боролся с вирусом мой организм после четырех недавних реанимаций. Оставшись без Европы, я ношу маску, мою руки после каждого контакта — без ажиотажа, никого не призывая, я просто хочу еще немного пожить.
Вокруг же продолжают уходить туда, откуда не возвращаются. Скоропостижно не стало мамы Женьки, — над Женькой я всё время потешался, что она третий в моей жизни человек, заключивший второй брак с прежним супругом. Первым был мой друг Славка, женившийся перед армией, разбежавшийся лет через восемь, с яростным дележом холодильников и тумбочек, а потом прибывший рано утром 1 января в родной город бывшей жены — решительно продолжив прерванную семейную жизнь еще лет на пять, но после всё равно сбежав — уже без холодильников и тумбочек, но с матерью будущих детей, которых, по уверениям врачей, ему не светило. Вторым был композитор Дунаевский, женившийся раз семь или восемь — и два раза на одной и той же.
Пропала — сначала бесследно — веселая продавщица из магазина у дома, собиравшаяся после возвращения с Алтая показать мне свои рассказы — как и многие тут, она узнала о том, что я писатель и редактор, после истории с забракованным учителями олимпиадным сочинением по моему рассказу, написанному мной же для незнакомой школьницы. С WhatsApp продавщицы мне написали: «Сестры больше нет, пневмония».
* * *
Всех ушедших я помню только живыми. Я не хочу видеть их могилы, я не удаляю их аккаунты в соцсетях из френдов, у меня осталась вся переписка с ними. Я только продолжаю злиться на кого-то там наверху, того самого, который затеял всё это, «не спросясь»…
Про точно такую же злость мне рассказывал друг Вовка, который познакомил меня с будущей благоверной, а за год до того я свел их с Юлькой, будущей супругой.
— Знаешь, — однажды признался он мне в ответ на невысказанный вопрос, — что самое паршивое?.. Вот ты идешь с работы, проходишь мимо ларька, где смешной продавец ляпнул уморительное, — и собираешься рассказать дома, Юлька такое любит; приходишь домой — и нет её. И такая злость накатывает — почему врали про «в горе и в радости», про «умереть в один день», если оно вот так сложилось?!
Я свою злость тоже до сих пор не пережил. Я теперь помню о том, что все смертны, даже понимая, что незачем всё время об этом думать.
Я уже говорил, что впервые о смерти подумал вдруг, будто меня озарило, той зимой, после смерти Женьки. И теперь уже никогда, наверное, не забуду, тем более что зарисовка о том кратком миге уже давно записана и опубликована, а я, читая ее на публике, всякий раз плачу, что, конечно, неправильно и непрофессионально.
Тот текст так и называется:
Маленькая пузатая запыленная лампочка освещает стены комнаты с осыпавшейся белой известью в углах.
Чуть потрескивает остывающая печь с приоткрытой заслонкой.
В поддувале изредка завывает забредший порыв ветра.
Одинокий заспанный муравей, ошалевший от зимнего солнца, выполз из щели в подоконнике и бестолково бродит между крошками хлеба и крупинками сахара на покрытом потрескавшейся клеенкой столе.
За окошком некрасивая улыбчивая женщина везет на санках закутанного в большую серую шаль ребенка, обнявшего флягу с водой, поставленную в специальный жестяной круг.
Где-то недалеко сипит гудками паровоз, въезжая на одноколейный мост и раздражая окрестных собак.
Кошка в комнате привычна к собачьему лаю. Она свернулась на крышке большой пятилитровой кастрюли, стоящей на плите и укутанной в несколько слоев газетами и старыми одеялами. Даже через эти слои чувствуется запах «утомленных» щей.
На кровати, прислонившись к барачной стенке, завешенной промерзшим изнутри и заиндевевшим снаружи шинельным полотном, сидит, крепко обняв себя за коленки, мальчик. Кажется, он вот-вот заплачет, но пока что терпит, кусая губы.
Это я.
Мне шесть с половиной лет.