В 1902 году католики в Новосибирске построили маленький деревянный молитвенный дом. Католиками были в основном поляки, попавшие в город по разным причинам. Строительство железной дороги, первая мировая, ссыльные были. В общем, разного плана народ! Приход был большой, 4 тысячи человек. Чуть позже, в 1909 году, на месте деревянного домика был построен кирпичный храм. Постройка стояла вплоть до первой половины 1960-х, затем ее разрушили и построили ЦУМ. Интересное было время. На месте храмов ставили торговые центры и бассейны, на кладбищах — парки и рынки возводили. Время разбрасывать и время собирать.
Католики тогда небольшими группами собирались, кто в квартире, кто на лавочках на улице, а кто-то и вовсе не собирался, потому как нельзя было.
Из детской памяти — табуреточки во дворе, домашние, крашеные, гроб стоит. Умерший сосед, дедушка, лицо симметричное, бледное. Покрывала белые и похоронные полотенца под гробом продеты специальным образом. Бабушки тихим хором поют по-немецки: «Es geht nach Haus zum Vaterhaus…» Нам раздавали маленькие пирожки и конфеты со словами «поминайте Отто» — так звали покойного, при жизни милого пожилого человека. Именно в их с женой квартире собирались, пели по праздникам. Русских в нашем дворе было мало, детей на обед по-немецки звали. Как будет по-русски краут унд фляйш (капуста с мясом), я узнала только в школьной столовой. О том, что дедушки и бабушки поют по воскресеньям, нам в школе запрещено было говорить строжайше. Подозреваю, что учителя догадывались, потому как были частыми гостями в наших домах. Мы ж были обычными советскими детьми, с двойками, потерянными тетрадками и подранными на заборе штанами. Моя семья была почти единственной русской в доме, выстроенном бригадой немцев и поляков. Почти все они были католиками.
В первый день зимних каникул отмечалось Рождество. Они ни к чему не склоняли, не заставляли нас петь и во что-то верить. Они верили сами, верили по-простому, по-домашнему. С ними было тепло, и мы грелись. Вера, о которой мы не думали, согревала нас.
24 декабря у многих жителей дома уже стояли елки с шарами и клоунами. Старые, облупленные игрушки были еще из тех, довоенных, бабушкиных и дедушкиных жизней. У соседки Юльки был маленький немецкий сувенир под елкой, имитирующий сцену Рождества. Трясешь, и на пещеру с младенцем падает снег.
Рождество отмечали тихо. У соседей пели, пахло яблочным пирогом, а мы тихо сидели у свечей за столом и ждали подарков. Это были шоколадки, привезенные самым невероятным образом из ФРГ и пахнущие другой, фантастической жизнью. Мы долго хранили их и съедали по микроскопическим кусочкам.
Нас не заставляли ни во что верить, нам не показывали песенники и Библии на немецком. Но когда соседи приглашали кушать, именно кушать, а не есть, (немецкие бабушки говорили «кушать», и это было очень домашним уютным словом), и я слышала шепот Омы («Ома» в немецком разговорном обозначает «бабушка») «Майне либе Гот…», я понимала, о чем тут… И это было нормально. А когда пятилетнего Саню, угодившего лбом в костер, тащили по лестничному пролету три пары детских рук, «Майне Гот!» было громким, на весь подъезд, с упоминанием такой-то матери на русском! Саню (бабушка называла его Сашеле) спасли, и повязка на его лбу все время сопровождалась этим самым «Майне Гот…».
В перестройку немецкие платочки и песенники исчезли со двора, и стало пусто. Ветер разметал детство. Мы разъехались, но где-то в самых уголках души остался мир Рождества в стеклянном шарике, яблочный пирог, общий на всех, и тихое «Майне Гот…».
В квартире Стелы Мечиславовны солнечные зайчики, беленые стены, умный серый кот и крестик на стене. Обжито. Подруга смородину привезла, нужно успеть переработать, правнука забрать с тренировки. Еще недавно эта красивая женщина готовила обеды для руководства новосибирской католической епархии.
Она говорит тихо: «На месте ЦУМа кирпичное здание было, я его помню! Мне б генплан, я бы точное место указала. И синагога неподалеку была. И мечеть. В этом здании чего только не было! Разные организации… Чтобы вот так католики собирались по домам, такого не помню. Мои родители из Белоруссии были. Маленький хутор. В сороковых от ужасов войны бежали. А папа вообще ссыльный был. И голод в Белоруссии и Украине был страшный. Встретились здесь, в Новосибирске, неожиданно. Чудо какое-то. Видели, как в Белоруссии убивали евреев… Много. Котлованы были заполнены телами, все охранялось. Кругом нацисты, собаки. Мама говорила, что два-три дня еще земля стонала и шевелилась. Хоронить не разрешали, расстреливали всякого, кто подходил ко рвам…»
Ее родители были верующими, словами не свидетельствовали, опасно было. Стела Мечиславовна вспоминает: «Мама всегда пела христианские гимны, на белорусском, на польском. „Матка Боска“ я помню. И письма всегда приходили из Белоруссии под Рождество! Внутри поздравление, иконка бумажная и облатка была. Облатку мама давала всем по кусочку. Ритуал такой был. И кутью готовили, а вот елку на Рождество ставить боялись! Бабушку помню, белоруску. Она всегда говорила — что бы в жизни не случилось, Бога ругать не смейте никогда!»
А Стела Мечиславовна и не ругала. Да и не хвалила особо. До тех пор, пока в 1990-х не попала в реанимацию с перитонитом. Через весь город ее, с открытой раной, завернутую в простынку, привезли из одного медучреждения в другое. Кругом сквозняки, грязь…Тут и вспомнила «Матку Боску» и начала молиться своими словами. А после больницы пришла в новый, только что выстроенный на Горького, костел. Как раз под Рождество, на освящение. Так и осталась там.
Из окна блики пляшут на лице, на руках, на тоненьких вытертых страничках старого молитвенника, в котором пожелтевшее фото. На карточке — переснятый рисунок апостола Павла. Будто далекий предок, член семьи, не апостол вовсе.
«Здесь я молюсь и сплю, все у меня хорошо. Я счастливый человек. Я умею замечать чудеса. Их в моей жизни столько, что на всех хватит», — Стелла Мечиславовна разливает горячий чай, ставит конфеты на стол. Кот контролирует ситуацию. Ветви деревьев устроили таинственный танец теней на зеркале.
Можно отодвинуть камень в сторону. Можно менять трубы. Можно не двигать камень, и трубы не менять. В нашем городе оба варианта имеют место. Дело не в трубах и камнях. Дело в том что мы, по сути, не знаем того места, в котором живем! И не хотим знать. Мы хотим пить, есть, одеваться, наслаждаться жизнью. Но камни… Пусть они будут. Потому что без них не будет нас, настоящих. Камни как свидетельство, молчаливое, без слов.